Где ты, кухня полевая?


"Не секрет, что для солдата,
Чтобы бравый был и смел,
Ему, кроме автомата,
Надо, чтобы он поел."

В. Чечель


1


На войне для солдата после командира главным лицом был... повар. Да-да, не политрук, первым бежавший в атаку, не дружок закадычный, с которым выскребывал общий котелок, делил махорочную закрутку, укрывался одной плащ-палаткой, не ясноглазая медсестричка, объект ротных воздыханий и разбитых чаяний: укрыться бы тем же плащом, а она волочит мужика на нем, изнемогая, с поля боя, открытого всем пулям и осколкам, в спасительный окоп... А именно – повар.

Неистребима взаимная тяга живых существ всегда, но особо обостренная смертью. Друг разгонял тоску по дому и семье, поддерживал, так сказать, боевой дух, прикрывал огнем, да и телом. Близость с женщиной на войне, точнее, на фронте – счастье, подаренное судьбой, выигрыш на билет из сотни тысяч. Однако кухня, добросовестная, не баланда, да еще вовремя подвезенная или уютно спрятанная неподалеку, центр троекратного притяжения за сутки, снимала множество проблем.

Уже в мирной жизни спросил товарища по работе Колю Панкова:
– Расскажи, наконец, за что у тебя медаль «За отвагу», только серьезно, – добавил я, зная его привычку над всем потешаться (Коля – юморист, когда-то печатался в «Крокодиле»), Панков вдруг посерьезнел, даже изменился в лице. «Ну, – думаю, – сейчас выдаст нечто фантастическое, за что впору не медаль, а Героя, не скажет правды». Впрочем, редкий из фронтовиков похваляется своими подвигами. Одевает орден или медальку раз в год, на День Победы. Вокруг у других на пиджаках такие же награды, попробуй разгадай, какая ситуация вместилась в маленький светлый кружок. У генералов яснее.

У них на «иконостасе» в красной эмали, золоте, серебре собрана вся солдатская и офицерская кровь их бывших полков, дивизий и корпусов, а то и армий. Да и не вся, по капельке, и того меньше – от каждого, кто пролил. Хотя у многих – и собственная тоже. А у солдата и строевого офицера – только собственная.
– Шел бой. Обычный, – начал Николай. – Держали оборону. Немец отсек нас артогнем от второго эшелона. Ни подкреплений, ни боеприпасов. Ни харчей. С рассвета без горячего, на сухарях и водичке, и то – по глотку, за счет пулеметного пайка. Сзади – скатертью поле, лишь редкие кусты да воронки. Кухню не жди – верная ей гибель. Ротный подозвал:
– Панков, ползи.
– Куда?
– Туда, – и указал в сторону тыла. – За жратвой. Силы на исходе. Без борща твердость теряем. Не чувствуешь?
Как не чувствовать? Навернуть котелок – огонь прицельней, всю муть из головы смоет.

Страшно, однако, – к кухне. Не в разведку. Но где ползком, где перебежкой, добрался – и сразу на повара:
– Сидишь? В тылу прохлаждаешься. А мы там...
– «Мы, вы»! По открытой местности днем с кухней?! Накроет – варево кобыле под хвост! Ни вашим, ни нашим...
Конечно, накормил меня до отвала, потом залил борщом полный бидонище, под крышку. Завинтил. Огромный термос.
– Тащи, – сказал, – но не больно прикрывайся им.

Поволок. Свист, вой, грохот – полное музыкальное сопровождение. Будто на запах, гады, бьют, на запах пристреляны. Но волок, собой прикрывая, – продолжил рассказ Панков. – «Я сыт, а ребята», – колотилось в голове. Наконец-то ход сообщения. Нырнуть – и приятного аппетита! Перед прыжком закинул я термос на спину, не на него же падать, тут меня и ожгло: «Пуля! Снайпер, сука, достал. Все. Кранты!» Оглядел на прощание белый свет, себя заодно, грешного. Однако – ни крови, ни раны небольшой, как в той песне. Струя шпарит из бидона. Крутым кипятком. Повар, заботливый, перед наливом довел, горяченьким порадовать. Мозг сильнее обожгло: «Дыра от пули – круглая». И пронеслось в голове: «Вытечет – не помилуют. Чем же заткнуть?» Пока соображал, палец сам собой заткнул.

– Указательный среагировал. Хорошо, что левой руки. За правый могли свободно в трибунал закатать: самострел. Доказывай потом... Ощущения не передаю. Солнце еще каталось по небу, жарило, но в глазах, Володя, меркло от боли. Будто палец не в варево сунул, а в самое ярило воткнул. Утешало одно – кость не сварится, а мясо, может, как-нибудь нарастет. Как дотащил, дотерпел – не помню. Зато приняли меня буквально на руки. Словно раненого генерала из самолета на московском аэродроме вынули, чтобы сразу – в госпиталь и к наградам.
В том бою многие проявили стойкость и мужество. Один из бойцов даже танк изловчился поджечь бутылкой с горючей смесью, но первым вписали в наградной лист меня, поверь. За редкую находчивость и самопожертвование. За отвагу.


2


Прямо скажу, что из запасного полка – школы «особого назначения», который готовил радистов-разведчиков, звало на фронт не только чувство патриотизма, желание скорей сразиться с проклятым врагом, соединенное в большой мере с мальчишеской отвагой и любопытством, но и непроходящее чувство голода.

600 граммов ржаного хлеба на весь день. Утром в жидкую похлебку крошили ломтик, и казалось, больше варева, сытнее. К чаю – пару квадратиков сахара. Масла – не припоминаю. В обед разносили щи на костном бульоне, не на одной же воде, что подтверждали мясные паутинки – два бачка на шестнадцать ртов. И полбачка каши из пшеничной крупы-сечки, «бронебойной», поверху жалкой кучкой – по пол-ложки на рыло – тушенка.

На десерт – в полное распоряжение титан с кипятком. Ужин – полное повторение завтрака. Миски можно было не мыть, вылизывали до блеска. Жрать хотелось дико и постоянно. А на фронте, рассказывали, не только гонят на убой, но и кормят на убой. Особенно разведчиков, для которых было, рассказывали, много всяческих привилегий и льгот. Не отличавшийся примерной учебой в средней школе, здесь я был отличником и окончил школу на месяц раньше. Соответственно и на фронт отбыл с первой группой, и не жалел.

Выход за территорию полка, стоявшего в Нижнем Сормове, пригороде Горького, разрешался в исключительных случаях. Если не считать походов строем ночным городом в баню. Один раз был отпущен к зубному врачу. Так что разжиться съестным вне школы возможности не представлялось. А и представилось, так что? Денег не было, менять нечего. Посылки приходили избранным. В нашей 2-й роте, из москвичей, их нередко получал Митирев, сын директора московского молокозавода. Бруски масла, сгущенку, сухое молоко, колбасу. Высокий, худой, наглый, он оделял кормом своих «шестерок». Остальная молодь была нацелена на казенную пищу, таившуюся на территории части. И при любой возможности ее крали.

Редко, но удавалось зачерпнуть консервной банкой из котла топленого масла, стибрить яркую баночку с американскими сосисками и тушёнкой. По-умному, ибо на больших банищах попадались, особенно из 3-й, 4-й рот, деревенские ребята, к хитрым кражам непривычные. Неофициально разрешалось варить по ночам картошку, которую чистил наряд почти до рассвета на весь полк. Высшим шиком на дежурстве считалось умыкнуть бачок не со щами, а с кашей. Бачкам велся счет, как на золотом прииске, но как-то мне с напарником пофартило свиснуть и спрятать.

Слопали мы его вдвоем. Не бог весть какие порции, но по восьми на брата досталось. Наелись от пуза. И все же повар учинил расправу над нами на свой лад. Он с улыбочкой доброжелательной предложил нам по полной миске каши, чтобы посмотреть, как мы будем есть. Что ж, съели с благодарностью, изображая оголодавших, и не вырвало, хотя и тянуло. Никогда не забудется этот случай. Однажды, тоже в наряде, шеф-повар приказал мне вычистить котел из-под каши. Не в наказание, но и не без хитрости. Сожру ли прижарки к котлу? «Голоден – слопает, а не станет, значит, что-то спер на кухне», – думал жадюга. Я счищал их острым широким ножом и укладывал стопочкой, как моя бабуся блины. На потом. Котел был широк и глубок, словно воронка от хорошего снаряда. До дна не доскребешься, да и голова кровью наливается, когда свесишься.
– Разуйся и влезай, чего ждешь? – сказал шеф.
– Как это влезать? С ногами? – удивился я.
– И с ногами и с ж... – заржал повар. – Сними ботинки, портянки, штаны, вымой ноги, вон мыло, – показал на серый кусок хозяйственного, – и скреби на здоровье.

С нашими-то ногами! Но я вспомнил, как виноделы давят кисти виноградные в чанах тоже голыми ногами, и – ничего, пьем. Сполоснул ноги, вытер тряпицей, влез. И уже стоя на склизлом дне, отдирал прижарки, но не складывал блинами, а валил в кучку. Тут в открытое окно кухни всунулись стриженые головы и стали канючить:
– Земляк, подкинь кусочек!
– Из-под ног?
– И что такого? Жрать хотца, переварим. Кидай!

Отдирал и кидал, они подхватывали. И смешно и жалко. Горьковские ребята, из деревень, но из грамотных; неграмотных в разведшколу не посылали, минимум семь-восемь классов. И на латинском алфавите нас учили морзянку записывать. Привыкли ребята к сытости, деревня все же не город, своим кормились. Поначалу они «сидорами» спасались, крохоборили, не делились. А известно, кто к голоду непривычен, тому хуже, сильней донимает...


3


Фронт не обманул. Вольной жизнью и райской жратвой. На Курской дуге, куда прибыли под самое ее начало, выдали паек: 800 граммов хлеба на день, и это летом, а зимой, сказали, по 1200! Кусок масла ежедневно, грудку сахара, некурящим добавляли шоколадных конфет. Только принялись жевать полученное, опять команда: «К старшине с кружками!» «Компот? Молоко?» – гадали. Кто-то предположил, что заставят принять рыбьего жира, как в детском саду. «Еще чего!»

Старшина отмерил прозрачную жидкость первому из нас. Тот понюхал и: «Водка!» – «Чего врешь?» – не поверили. Нюхнули – в самом деле. «А нам можно?» – кто-то спросил: почти все семнадцатилетние, почти все не пробовали алкоголя, не нынешнее поколение, которое чуть не с пеленок сосет.
– Вы теперь разведчики. А разведке положен «наркомовский паек». 100 граммов. В бою, в тылу – все едино. Но не вздумайте копить, как некоторые. Пьянства не потерплю. Лишу пайка. Пейте, чтобы я видел. И – на обед...

Обед тоже оказался невероятным. Повар возвышался великаном над полевой кухней. Здоровенный, круглоголовый, щеки лоснятся, в глазах доброватая хитринка. Раскрутив черпак на длинной ручке, он стал заливать наши зеленые котелки доверху. И не лилось в них, а что-то шлепалось, шмякалось. Наваристый пшенный суп с тушенкой, картошкой, всякой зеленью, что произрастала на хуторе Зеленом, где располагался наш дивизион.

«Кому еще? Добавлю». Брали добавку все, но потом и пожалели, потому что наваливал кашу, вкусную, пахучую, масленую, не жмотничая. После такой жратвы – на боковую бы. Но, хотя и вперевалочку, шли к рациям, работать, ловить чужую морзянку, записывать, перехватывая, пеленговать их рации, а значит, штабы полков, дивизий, корпусов, выдвинутых к дуге перед Воронежским фронтом.


4


– Товарищ майор, младший сержант Гусак явился согласно предписанию, – вырос перед командиром нашего дивизиона Котовым чернявый, худющий, словно жердь, повар генеральской кухни штаба фронта. Майору Котову захотелось самому принять «отличившегося» Гусака, подивиться на изгнанного из высших сфер и определить его дальнейшую службу.

Дивизион не нуждался еще в одном поваре. До майора дошло, что «генеральского» следует направить ближе к передовой. Причем, таково повеление самого интенданта фронта. «Замена штрафной роты», как пояснил его адъютант, совпало с желанием провинившегося. Кто-то из разведотдела все же рассказал по секрету о страшном проступке Гусака, и майор Котов, вдоволь посмеявшись, определил повара в нашу мангруппу. Маневренную разведгруппу при 3-й ГТА (гвардейской танковой армии) генерала Рыбалко. Случилось это вскоре после освобождения Киева, в канун Нового года. Пошел даже слушок, что Гусака, киевлянина, бывшего шефа одного из ресторанов, освободили или захватили вместе с наиболее ценными трофеями. Впрочем, слушок скоро истаял: Гусак воевал с первых дней войны.

Но то, что этот «трофей» оказался действительно весьма ценным, осталось. В рассказах, повестях, даже романах о войне тема пищи упоминается как-то вскользь. «У тебя есть что-нибудь пожевать?..» – «Разделили последний сухарь пополам...» – «Наскоро поел и побежал...» – «И тут раздалось: «Становись! Выступаем!» И приготовленный завтрак пришлось вывалить из котла», и тэ дэ, и тому подобная чушь. Накормить солдата было первой заботой командования.

Голодный боец злой первые минуты. Потом он начинает вянуть, морщиться, сникать, как неполитый под солнцем цветок, или замерзать при небольшом холодке. Ты можешь обложить его боеприпасами, а он скажет про себя: «Лучше бы ты мне харчишки подвез». А накорми – он сам лишний патрон раздобудет. Сытую жизнь защищать.

На войне любовь, дружба, жизнь и смерть приобрели воистину шекспировское звучание, но реальность держалась на густом пшенном супе, крутой каше и табачной закрутке. Множество людей питалось в те годы гораздо хуже, с голоду пухли, умирали, но основная масса продуктов уходила под лозунг: «Все для фронта, все для победы!» Армию кормили хорошо. В запасном полку кормили хуже, чем на фронте. Но там не убивали. Растущий организм восемнадцатилетних не хотел этого понимать, он требовал пищи высококалорийной, витаминной, и много. Ибо нас еще учили, муштровали, гоняли по тревогам, и ждало чрево бойни.

Потребность в еде была не просто естественной, а как бы мистической, на выживаемость для смертельной борьбы. Кто-то наверху, не испытывавший недостатков, планировал, может, и достаточные нормы, чтобы исключить голодание, но учитывал ли всех ворюг сверху донизу, прилепившихся к армии, к тылу, к стране? Кто знал, сколько сотен тысяч тонн съестных припасов жирными ломтями отрезала вся эта свора, имевшая доступ. А мы лишь сноровкой, подростковой хитростью и отчаянием доворовывали. И у кого? У себя же. Мы подметали крошки с гигантского стола раскладки. Но там, на передовой, мы знали, иные законы. И мы не украдем, и у нас не позволят. Там – ад, но со своей справедливостью и карой. Там все полевое. И кухня, и суд, и похлебка. По-суворовски.

Ни Гусак, ни тем более мы не знали, с какой моралью вписывался в систему интендантский генерал. Он не был боевым генералом. Его лампасы и остальная опушка малинового цвета отличалась от красной, голубой, других цветов армии. Но на нем лежала огромная ответственность за снабжение всего фронта, всех частей и их боеспособность. И эта важность насыщала самомнением, как солдата богом данный приварок к основной пайке. Он был демократичен и обедал не один, а в кругу других, тоже генералов, но как бы являл себя кормильцем, ответственным за меню и качество подаваемых на красивых тарелках блюд. И повар, в частности младший сержант Гусак, был его приобретением и гордостью. Кто-то из столовавшихся рассказал о ресторане, где кухарил до войны этот повар, о замечательной еде в нем, хотя самого Гусака, конечно, там не видел, не подзывал, чтобы поблагодарить устно или сделать запись в книге жалоб и предложений. Они только удивлялись, отчего повар при генералах такой несолидный, тощий, будто не в коня корм.

Да, Гусак меньше всего походил на ресторанного бога. И смуглое, словно от печной копоти, лицо в оспинах. Раздень мужика, примешь за срезанный снарядом телеграфный столб, обугленный и истыканный автоматными очередями. Только зубы сверкали, большей частью золотые. И опять – не в его пользу. «Золотые – от недовложений», – смекали из тех, кто сам нечист на руку и всех марает подозрением. Никому не приходило в голову, что полнота одних поваров и худоба других – отклонение от нормы. Бесконечные пробы горячего и холодного, соленого и кислого, горького и сладкого. И болезни – от зубов, гортани, всего пищевого тракта до печени, почек, всяких желез и пузырей. И кровеносных сосудов, и отложение солей... При вечной духоте, чаде, жаре на сквозняках.

Еще до Киева Гусак стал нервничать. Для нас столица Украины – большущий город; стратегический центр для командования; символ победы для политиков. Для него же просто – родной. С улочками, переулками, Крещатиком, его рестораном. С надеждой, что не весь же разрушен; освободит – застанет, встретят. Освободил, но никого не застал, не встретили. Вошли мы ночью. Ни командиры, ни мины не пускали разбрестись, искать. Какие еще розыски! Черные глазницы окон, красные языки пожаров, ни единой души на виду, ветер и ранняя морозистая стужа. От всего. Неба, Днепра, принявшего тысячи утопленников, тысячи тонн рваного металла, рвущие дно снаряды, последние крики гибнущих людей. От смертельно-бледных в копоти зданий, искореженного асфальта, затертого бесчисленным множеством прошедших по нему подошв. Наступавших, отступавших, уводимых на казни.
Пройти, проехать мимо дома!

...Генерал выпил чарку, хрустнул огурчиком, аккуратно, от себя, интеллигентно повел ложку в тарелке, цепляя капустку и долечки бурячка, картошечку и кусочки сальца, всю суспензию из двенадцати специй малороссийского борща, огненно-оранжевого. Втянул без всхлюпа и закусил румяной пампушкой в запахе чесночка. Хорошо! Промолчал, но соседи нахваливали, и он принимал, кивал и работал ложкой. Потик выступил на выпуклом умном лбу, промакнул чистым платочком, принял вторую чарку. Вместе со всеми. Елось и пилось. И когда ложка уткнулась в большой, но почему-то тонковатый кусок мяса, будто вместо отварного положили в тарелку ромштекс или шницель, отложил ложку в сторону и взялся за нож с вилкой. И резал, резал и не мог разрезать, не поддавался ломоть мяса.

Генерал покосился на соседей. Те свободно резали, кидали в рот, жевали, глотали. Что такое? Хотел уже с досады крикнуть повара, но с большим усилием проткнул и проворчал: «Прямо подошва!» А поднял над тарелкой, и впрямь оказалась подошва. От солдатского кирзового сапога. Да не со склада, новенькая, запасная, а уже потертая по правой стороне, с дырочками от гвоздиков. Ношеная. Солдат, носивший сапоги с этой проклятой, попавшей в борщ – каким образом?! – именно генералу подошвой, успел прошагать не одну сотню километров по дорогам войны.

Соседи замерли и засмеялись. Генерал побагровел. Не терявший самоуважения, он даже мельком подумал, не куснуть ли ее ради маскировки, да и бросить, но – заметили. А тут еще другой генерал, авиации, наискосок сидевший, подковырнул:
– Ваше превосходительство, – и осклабился, – да вы изволите съесть подошву?
Интендантский генерал грохнул пудовым кулаком по столу, не выпуская из левой руки вилку с «мясом», и рявкнул:
– Позвать подлеца!

«Подлец», не предупрежденный подавальщиком, ворвался в столовую с недоуменным вопросительным выражением на лице, но понимая, что произошло нечто страшное именно по его вине, разогнулся из вопросительного знака в восклицательный и отчеканил:
– Товарищ генерал, младший Гусак по вашему приказанию прибыл!
Доклад «младшего Гусака» покрыл громовой хохот.
– «Прибыл!» Долго же ты прибывал, мерзавец! Как прибыл, так и убудешь! – и генерал швырнул в него тарелкой с недохлебанным борщом и куском резинового «мяса» на вилке. – Под арест! В трибунал прибудешь! – бросил салфетку и вышел вон первым. Ошеломленный, обескураженный повар, ничего не понимая, поднял «мясо» на вилке, пожал плечами, ставшими еще уже, сорок четвертого размера, оглядел туманно уже молчавших, смущенных больших фронтовых начальников и выплелся следом.

Разъяснилось в тот же день, но не при всех, а на ушко: розыгрыш со стороны тоже многозвездного. Обиженный подостыл малость, в трибунал «младшего Гусака» отправку отменил, переведя обиду, уже тайную, на хохмача. Может, потом в каких-нибудь кабинетах она и отозвалась, отыгралась на обидчике, но это – тайна. Однако Гусак категорически отказался вернуться к кормежке генералов. Требовал отправить на передовую, кормить простую братву. Ему пригрозили штрафротой за саботаж. Гусак согласился. На него махнули рукой, в ущерб высоким едокам, нам на радость.

Новый повар вперемежку с обычным меню посвящал нас в изысканные блюда «всех времен и народов». На двадцать пять ртов готовить не задача. Все шло в котел, излишки – на задумки. Невеликий набор продуктов в умелых руках преображался в вариации. Даже из полусиней картошки что-то выдумывал. Он баловал нас варениками: с капустой, картошкой, колбасным фаршем, вишнями и абрикосами. Лепил галушки. Конечно, не один, а с добровольцами. Полевой кухни как таковой не было. Зачем таскать на прицепе котлище с трубой? Обходились вырытыми ямками под котел небольшого размера и жаровню, кастрюли и сковороды. Все – трофейное и в запасе. Использовали и печи в селах, уцелевшие. Мы познали вкус шашлыков и мамалыги, уплетали оладьи из муки и драники из сырой картошки. На готовку шли не только казенные продукты, но и благоприобретенные, за счет «бартерных сделок» с населением. Меняли хлеб на молоко, фасоль на яйца и творог, добывали свежую и кислую капусту, огурцы, сало. Кухня стала клубом с его хозяином-балагуром.

...В районе Брод, что на Львовщине, за аллеей высоченных стройных тополей далеко уходило ровное поле. Красное из-за сплошного ковра маков. Серые порошинки в матовых пухлых мешочках вызревали не на потребу наркоманов, а для сладких крендельков, бубликов, штруделей, из них хозяйки варили и конфеты, похожие на ириски. Налетавший ветерок переливал шелковые волны яркой гаммы цветов, смешивая красный, лиловый и зеленый, и хотелось пройти по нему босыми ногами. Но почему-то в этот большой ковер падали немецкие снаряды.

Падали изредка, лениво, без точного расписания, но рвали его. Сначала звук дальнего пушечного выстрела, потом нарастающий свист и – над красным ковром вздымается черный сноп. Падают комки, уносятся осколки, ветерок относит пыль, а сверху, снижаясь, порхают краснокрылые бабочки – оторванные лепестки. Красиво. И грустно. Рвут ковер.

Из этого села жителей отправили в тыл. Жили мы в их хатах, ничего не трогая. Все оставили целым и невредимым. В свободное время сидели у жаровни, поджаривали кусочки сала над ломтями черного хлеба, смаковали вкуснятину, болтали и гадали, куда упадет очередной снаряд. Один разворотил пристройку на задах. А на поле попархивали красные бабочки, и ветерок относил их к еще живым цветам, прощаться.


5


Привели пленных. Человек десять. И они, паршивцы, почему-то подвинулись к кухне. Сидели, опустив головы, светлые, рыжие, темные. На опущенных плечах погоны такого же мышино-зеленоватого цвета, как мундиры, с серебряной каймой, у двух ефрейторов нашивки на левом рукаве углом, на правой стороне груди еще не спороты длиннокрылые орлы со свастикой в когтях.

Мы уже пообедали, но кое-что осталось. В разговоре с немцами узнали, что среди них есть и югослав. О! Югославия! Она же наша союзница! Отчего-то добро к этой мужественной стране обернулось на пленного югослава, хотя «своих», власовцев, когда попадались, не щадили. Помню, в Польше наши солдаты привели большую колонну пленных с желтыми лицами. Пригляделись – не поверили, переспросили конвоиров – казахи. Да, служили в немецком стройотряде. Спасло их, скорее всего, то, что много пленили.
– Югослава надо накормить, – сказал Гусак и, взяв у него котелок, налил супу. Тот стал молча есть, а немцы завидовали. Глядели на него зло. Не утерпев, один из пленных сказал:
– Так он не серб, а хорват.
– А какая разница? – спросил кто-то из нас.
– Есть разница, – спокойно произнес немец. – Сербы за вас, а хорваты за нас.

Гусак уже накладывал хорвату картошку с сальцем, но не прервался, а лишь сказал: «Вот сука!» Подумал чуток и велел всем немцам подать ему свои котелки и всем налил горячего. Хорват покраснел, то ли от жратвы вкусной и горячей, то ли от стыда. «Но ведь не доброволец?» – спросил из наших у немцев с надеждой, что кормят не предателя, а мобилизованного.
– Не доброволец, – сказал тот же немец, видимо, все-то он знал, ушлый. – Добровольцы шли в эсэс. – И выругался.

Гусак за точные сведения наложил немцу доверху в крышку котелка той же духмяной картошки, его камрадам раскидал остатки. Пленные заметно приободрились; разговорчивый стал чуть ли не своим среди нас. Немец сказал, что если бы знал, что у нас такой замечательный и добрый повар, сам бы сдался в плен. Гусак отвернулся и сплюнул: вспомнил Киев.


6


За окнами большого белого зала, уставленного сплошь койками, а на них люди в белом, раненые, начинала желтеть прикарпатская осень. В форточку залетал вместе с утренним холодком отдаленный громок артиллерии. 38-я армия генерала Москаленко, к которой на этот раз была причислена наша мангруппа, одолевала Дукельский перевал, прорываясь в Чехословкию. В полевой прифронтовой госпиталь свозили и русских, и чехословаков из корпуса генерала Свободы. Сняв с операционного стола, принесли и меня, положили на сцене этого бывшего балагана. Я уже потом узнал, что сцена была предназначена для тяжелораненых, можно сказать, под вопросом, потому что за кулисы этого театра страданий, боли и надежд уносили отходивших в мир иной. Не знал я и того, что нас, «кандидатов», прижившиеся в зале называли артистами. Рядом со мной лежал штрафник.

Воевал он всего пятнадцать минут. За это время ему успели вручить трехлинейку Мосина и предупредить, что если они отобьют четвертую по счету атаку фрицев, то их помилуют и переведут в обычную штурмовую часть. Из-за грохота он половину напутствия не расслышал, зато успел высунуться и разглядеть немецкие трупы, так же неубранные, как и свои в окопе. Но утешило то, что наших мертвых было поменьше.

Штрафник очень обрадовался винтовке. В походе им оружие не доверяли. Стрелять он умел только из рогаток, в школе – горохом и скобочками, на улице – камнями. Но штрафник постарше показал пареньку нехитрое обращение с затвором, прицелом, прикладом и спусковым крючком. И надежный воин решил испортить приклад зарубками по числу убитых фашистов. Он подтянул сопли и стал ждать первую жертву. Но дождался мины, которая вырвала у него из поясницы одну из почек. Полбока. И он, так сказать, первым из роты смыл кровью свое преступление перед Родиной. Однако не отдал концы. Кто-то заботливо затампоновал ему страшную рану, перевязал наскоро чистым бинтом из санпакета и выволок к санитарам, а они – на машину, и вот он – на сцене, «артистом».

Преступление перед Родиной было чудовищным по восприятию. Лично я подобные совершал лет эдак с семи. Вместе с другими пацанами из пригорода Астрахани он залез в чужой сад за яблоками и попался в руки сторожа. Отчего в саду оказался сторож, здоровенный мужик, по всем статьям годный в гвардию, парень не задумался. А на суде втолковали не без помощи прокурора, что сад был не простой, а принадлежал чуть ли не пред-горисполкома лично. И тогда все стало ясным и справедливым. И парень за счастье, за дар судьбы посчитал замену лагеря штрафной ротой.

Да они и так рвались на фронт от скукоты и ФЗО, повоевать с врагом, который успел побомбить Астрахань, но не пускали по малолетству. А вот через такой зигзаг с «белым наливом», милицией, следствием, тюрьмой и судом, вырвался из мамкиных объятий. Отца уже не было, его убили в 41-м. Оттого и расшалился любитель яблок из чужих садов.
– Да разве яблоки пища? – не верил я его рассказу. – Да мы их и не считали за еду. Это же – фрукты! И я лазил.
– Верно. Прокурор так и сказал: «Украл фруктовые продукты». Взвесили, подсчитали рыночную стоимость и навесили. Все по закону. Порядок. Не буду описывать всю нашу долгую беседу шепотом, прерываемую стонами, когда затекала спина и хотелось как-то поудобнее улечься. Беседа вышла немудреной, наполовину детской, наполовину бывалой. К ночи он, видно, притомился и, казалось, заснул. И я спал. Только среди ночи отчего-то проснулся и увидел, как в полутьме у его койки шевелились белые халаты, а к утру штрафника уже не было. Освободил место. Аккуратный белый пакет ждал новичка...

В полдень перед моей койкой выросли сразу трое: лейтенант Карташов, водитель Заборенко или Заборин, сейчас не помню, и «младший Гусак». Приехали навестить. И это – при наступлении! Будто в мирное время пришли в больницу, да еще с гостинцами. С передовой! С ума сойти! Но, откровенно говоря, я и сам не верил, что отвалил окончательно из нашей части, что теперь у меня одна дорога – госпитали и Москва. Вроде приболел и вернусь к своей рации «Северку» и прочим делам.

Не рисуясь, скажу: не по Москве, родным или девчонкам московским, а по ребятам из мангруппы тоска переплелась вместе с болью. И тянуло не на Бауманскую улицу, бывшую Немецкую, а к городку Кросно, где меня ранило, к своим...
– Твое, – сказал Карташов и положил на стул рядом с кроватью мой вещмешок. С небогатым имуществом, письмами и дневником, который я вел тайно, нарушая запрет, тайно и от Карташова. Конечно, он прочел в моих глазах благодарность.
– И это тебе, – произнес Гусак, зардевшись и блеснув золотым оскалом. Он развернул большой сверток и положил мне на грудь. В нем оказалась миска, доверху наполненная горячими котлетами. – Таких здесь не получишь.

«Это уж точно». А грудь сдавило так, будто не миску со специально для меня изготовленными котлетами положили, а противотанковую мину.
– Ладно, ладно, – отмахнулся Гусак, разглядев в моих глазах слезы. Будто через жидкое стекло смотрел на ребят. – И вот старшина велел передать. За все дни вперед. – И приложил тяжеленькую фляжку, которая знакомо булькнула.
Дома ждала мать, уже понимали ожидание бойца с войны сестренка, двое братишек, мал мала меньше, молилась за меня богу любимая бабушка, но кто, кто в целом мире, воюющем за бортом этого госпиталя, размещенного в польском балагане, ближе склонившихся надо мной фронтовых товарищей?
– Я вернусь, я обязательно вернусь, ребята! – прошелестел белыми губами, и они согласно кивнули.

Подошла старшая медсестра. Молодая красивая блондинка, стройная фигура перехвачена в талии тугим поясом, под белоснежным халатиком на плечах выпукло обозначились три офицерские звездочки.
– Ну, как у вас дела?
Я попросил достать из тумбочки мой «остаток» коньяка, который она разливала по кружкам, обходя раненых, а мне почему-то оставила с полбутылки. Она принесла три кружки, разлила грузинский поровну на троих, исключая меня и себя. Потом все же плеснула немного и в мой стакан из фляжки, и себе. И мы все выпили. За ее здоровье. Хотя она на свое никак не могла пожаловаться, эта здоровая красивая женщина, предмет всеобщих воздыханий.
– Хорошо устроился, хлопец, – заметил Гусак и подмигнул на медсестру. Я не пожелал ему такого «устройства». Даже бок о бок с очень-то доброй ко мне молодой женщиной.
Больше я никогда их не встречал.


Из книги «Живая память. Великая Отечественная: правда о войне» под ред. Богданова В.Л.,
Рассказ В. Виноградова «Где ты, кухня полевая?», М., Совет ветеранов журналистики России, 1995, т. 3., с. 98-110.



возврат назад Обновить страницу


события         архив         воспоминания         творческие работы         тесты по ЕГЭ         блог