Ключи от Кенигсберга


"Четыре дня война мела
в глаза кирпичной рыжей пылью,
и отгремела, и ушла,
оставив смрадный запах гнили,
собаки бродят, хвост поджав,
от баррикады к баррикаде,
и жрет в порту разбитом ржа
судов затопленных громады."

Е. Зиборов

Советские солдаты в бою на улице Кенигсберга

Подполковник Марасанов, редактор газеты 11-й гвардейской армии «Боевая тревога», сидел за столом в полной форме, при всех орденах, что бывало, когда он возвращался с заседания Военного совета и скликал всех к себе. На стене – трофейная карта Восточной Пруссии с наименованиями, напечатанными по-немецки. Красные стрелы вонзились в Кенигсберг. Из других названий я успел прочитать одно – Понарт.

Я только-только возвратился из госпиталя, где три месяца пролежал после осколочного ранения. Рана еще не зажила. Но разве улежишь в такие дни! Наша армия защищала Москву, а теперь она в сердце Восточной Пруссии. В сорок первом воины-москвичи могли только мечтать о том, что в сорок четвертом ступят на землю врага. Я доложил редактору о прибытии из госпиталя.
– Вовремя прибыли. Мы стоим на пороге больших событий.
Я и сам понимал, что стоим «на пороге», не знал лишь, когда мы переступим этот «порог». Пока Марасанов рассказывал о ближайших задачах, Доброхвалов шепнул: «Наверное, завтра начнем».

Наши войска обложили Кенигсберг, как охотники обкладывают берлогу зверя. Зверь, конечно, чуял опасность. Затравленный, загнанный, он притаился, напружинил все мускулы перед последней яростной схваткой. Войска были готовы обломать зверю клыки, обуздать его, свалить неотвратимым ударом. А пока в рощах и на полях, в покинутых гитлеровцами фольварках развернулась генеральная репетиция завтрашнего штурма Кенигсберга. Зоркие глаза биноклей, окуляры стереотруб, гондолы аэростатов, вездесущие самолеты, тонкие щупы саперов, чуткие уши разведки просматривали, прослушивали и прощупывали каждый метр прусской обороны. Генералы изучали макет города-крепости, офицеры склонялись над макетами фортов, солдаты учились преодолевать затопленные рвы, врываться вслед за гранатой в проломы каменных домов.

Мои товарищи по перу – газетчики, как обычно, а скорее, гораздо больше, чем обычно, вникали во все вопросы, поспевали всюду. Николай Воронцов рылся в солдатских газетах тех соединений, которые штурмовали Будапешт, собирал по крупицам опыт, публиковал в газете поучительные эпизоды. Он же выискивал в полках мастеров уличного боя, участников Сталинградской эпопеи, готовил их выступления. Его голубые глаза, словно налитые живой озерной водой, загорались, когда он, выпрыгнув из попутной машины, вбегал в редакцию; радостно сообщая:
– Нашел парня, не сержант, а профессор, одиннадцать домов очистил в Сталинграде от немцев, понимаете, одиннадцать домов!

Григорий Ефимович Глезерман, ведавший у нас пропагандой, в отличие от Воронцова никаких внешних эмоций не проявлял, был замкнуто-молчалив, сосредоточен. Он, как у нас считали тогда, раскрывался лишь перед белым листом бумаги. Может быть, в этом была доля правды. Григорий Ефимович не растрачивал себя в разговорах, зато выкладывался в статьях. Пропагандистские материалы у других авторов нередко изобиловали общими местами, страдали суховатостью, а у Глезермана фраза была легкой, четкой, лишенной казенных слов, почти разговорной. Читаешь его, и возникает впечатление, что умный собеседник делится с тобой чем-то важным и необходимым. Такой была его статья «На германской земле», где поминалось, между прочим, как в январе 1758 года разгромленные немцы передали русским войскам ключи от Кенигсберга. Как-то естественно, без нажима и громких фраз Глезерман подводил к мысли, что война пришла к тем, кто ее начал, и тут суждено нам поставить точку.

Больше всего я завидовал «рисовально-поэтическому цеху» нашей газеты, в работе которого накануне штурма не успел принять участие. Художник Александр Лукьянов буквально пропадал в штабах, постигая секреты предстоящей баталии. На широких листах ватмана, приколотых к гладкой доске, он сначала легким касанием карандаша, потом тушью рисовал бойцов, штурмующих доты и бункера, форты и здания. Десятки рисунков – настоящая энциклопедия городского боя – печатались в газете, рассылались в войска в виде плакатов и листовок. Стихотворные тексты писали С. Карташов, Н. Богданов, П. Хизев. Рисунки были выразительны, передавали динамику штурма, стихи – лаконичны и чеканны, легко врезывались в память:
      «Старайся в городском бою
     Смекалку проявить свою...
     Река гвардейцам не преграда,
     Вот так переправляться надо...»

И далее шли конкретные советы, выраженные зримо, озвученные стихом. Вот пехотинцы перемахнули через стену. «Сорокапятку» через стену не перетащишь. Но есть ломы, кирки. Пять минут – и готов пролом в стене, орудие ведет огонь... Одна из последних подборок перед штурмом называлась «Смелость города берет». Последним пропагандистским материалом перед штурмом была справка о Кенигсберге. В ней излагалась биография города, в котором еще властвовали фашисты, и власть которых отсчитывала последние часы. Уже на подступах к Кенигсбергу заправлялись наши танки. Этой заправки им должно было хватить, чтобы ворваться на Гитлер-штрассе и к Королевскому замку.

Уже Марасанов поднял по тревоге сотрудников редакции и, обратясь к знакомой карте, давал нам задания. Я попал в группу, которой предстояло вернуться в редакцию не в первый, а на второй, третий день после штурма. Короче говоря, надо было привезти в газету материал из Кенигсберга. Есть что-то праздничное в артиллерийском наступлении, когда земля гудит и содрогается, когда, разрезая воздух, проносится огненный смерч «катюш», когда черта, за которой притаился враг, перепахана, вздыблена. Потом наступают минуты напряженной неизвестности: прорвали оборону или нет? Пока штабники докладывают обстановку на НП дивизий и корпусов, мы уже беседуем с первыми ранеными, с первыми пленными.

Солдат средних лет идет нам навстречу по грязной, изъезженной дороге. Рука его подвешена, бинты набрякли, а он улыбается:
– Ох и дали фашистам, ох и дали! Теперь уже не очухаются.
Перед нами угловатый подросток. Новенький мешковатый мундир заляпан грязью, топорщится. Парень по-арийски голубоглаз и белобрыс, легкий пушок на его лице еще не знал бритвы.
– Фольксштурм? – спрашиваем мы.
– Йя, йя! – обрадованно кивает подросток, а взгляд испуганный, заискивающий.

Тягостны встречи с нашими людьми, угнанными в рабство.
– Со Смоленщины кто есть? – спрашивает женщина, возраст которой определить трудно. Желтая кожа стягивает скулы. Из-под серого платка выглядывают дымчато-седые волосы. На груди ромб из грубой холстины, в центре ромба – черная девятка. Спороть не успела. Зовут ее Полина Илларионовна Евсеенко. Она учительница из Дорогобужа. С нею отец, мать, сестра и шестилетний ребенок сестры. Старики вряд ли дойдут до дома: живые мощи. И в чем только дух держится! И мальчик похож на маленького старичка: сухонький, бескровный, страдальчески-унылый.

Полина Илларионовна рассказывает:
— Нас всех помещику Тилю в рабство отдали.
Старик отец молчаливо кивает. Мальчишка, вдруг осмелев, запальчиво выкрикивает:
– А я корки у свиней воровал. – И осекся.

Идем по земле, час назад отбитой у гитлеровцев. Траншеи полузасыпаны, на дне – трупы. Воронки, как частые капли дождя на стекле, – одна подле другой. По свежеструганым мостикам, переброшенным нашими саперами, минуем мутный ручей. Валентин Доброхвалов вынимает карту, водит по ней карандашом:
– На опушке той рощицы, наверное, найдем роту Суфьянова. Ей брать бункер. Шевелите ногами!
Доброхвалов длинноног, шаг у него широкий. Я в госпитале от ходьбы отвык, заметно выдыхаюсь, но виду не показываю, стараюсь не отставать. У рощицы вражеские перевернутые машины, покореженная самоходка, зарывшаяся стволом в землю, трупы солдат. На земле глубокие следы танковых гусениц. Наши связисты тянут провод.

В доме бежавшего бюргера застаем Суфьянова. Он сидит за столом в шинели, без шапки, отхлебывает глотками крепкий, почти черный чай. У него густые волосы, узкие, как щелки, глаза. Узнав Доброхвалова, который писал о нем прежде, Суфьянов догадался, кто мы, долгим глотком допил чай, пригласил к окну.
– Видите?
Я увидел курган, заросший деревьями.
– Бункер, – пояснил Суфьянов. – Зарылись, кроты. Саперы подобрались, подорвали четыреста килограммов взрывчатки. Как слону дробина. Небольшая воронка и трещинка в одном из казематов.

Суфьянов передает мне бинокль, я вглядываюсь: ров, клочья разорванной проволоки, вентиляционные трубы, торчащие из земли.
– Сейчас начнем, – отрывисто бросает Суфьянов.
Мы едва поспеваем за ним во двор, и уже взметается в небо красная ракета, и разом ударяют станковые пулеметы. Они бьют из укрытий, захлебываясь и ожесточаясь, бьют по дверям бункера, по амбразурам. Бой развертывается стремительно. Из-за каменного амбара, набирая скорость, вырывается Т-34. Он стреляет на ходу, на нем – готовый мост и десантники. Мгновение – мост переброшен через ров. Автоматчики взбегают на курган, точнее на бункер. Что же они делают? Почему замешкались? Ах, понимаю. Гранаты летят в вентиляционные трубы. Теряется счет времени. То оно исчисляется мгновениями, то словно останавливается. Взрыв. Взрыв. Взрыв.

Из бункера выходят командир пятой роты 157-го пехотного полка и 36 солдат. Офицер высоко поднял обе руки, боится опустить их, словно могут забыть, что он сдался в плен...

Мы в Понарте, в предместье Кенигсберга. Это название я видел на карте у редактора. Кажется, только название осталось от Понарта. Нагромождения кирпича, щебня, каменное крошево, горящие балки. Переулок завален, непроходим. Сильченко – проворный солдат, провожающий нас из штаба полка к разведчикам. Автомат на животе, на поясе – гранаты. Шапка, шинель, лицо – все красновато от кирпичной пыли. Я, наверное, выгляжу так же. Гвардеец уверенно ныряет в дыру, в пролом полуобвалившегося дома. Попадаем во двор, снова ныряем, теперь уже в подвал и оттуда по лестнице, бог весть на чем держащейся над провалом, попадаем к разведчикам.

Из окна открывается вид на перекресток. Четырехэтажное здание на углу, серые стены в оспинках от пуль, наверху башенка с красной черепичной крышей, похожей на шляпку мухомора.
– Этот дом, как кость в горле, – объясняет командир разведчиков. – Подступы прикрыты баррикадами, ежами, заминированы. Ни танки, ни пушки подступиться не могут. Сверху достать пытались...
На трубе злополучного дома висит перекидная веревочная лестница. За трубу крюками зацепили. А на крыше трое убитых. Наши. Не прошли.
– Еще двое там. Лучшие разведчики. Что с ними – неизвестно.

Мы оказались везучими. Минут через 20 появился Михаил Фролов. Он в кожаной куртке, перехваченной ремнями, на поясе кинжал в чехле, парабеллум. Лицо у него открытое, глаза лихие, дерзкие. Куртка исцарапана, истерта о стены.
– Где Дюбин? – резко спросил лейтенант.
– Царапнуло. Внизу перевязывают.
Фролов вынул из кармана большой железный ключ. Цепочка крепила его к тяжелому набалдашнику.
– От того дома, верней от Кенигсберга, – с царственной небрежностью сказал Фролов и бросил ключ с набалдашником на стол. – А фашисты сейчас сыграют в ящик. Взрывчатку мы заложили. – Михаил оттянул рукав куртки, глянул на трофейные часы с черным циферблатом, добавил: – Минут десять им резвиться, не больше.

Взрыв огромной силы потряс дом. Мой взгляд успел зафиксировать: накренилась башенка с черепичной крышей, похожей на шляпку мухомора, и все заволокло пылью и дымом. Конечно, этот взрыв, как ни силен он был, слышали немногие, потому что он слился с тысячами взрывов, с неумолчным грохотом, сотрясавшим город. К этой пальбе скоро добавился далекий гул бомбардировщиков. Они шли сравнительно высоко, шли к центру города, пользуясь улучшившейся погодой, а над окраиной нарастал, усиливался рык штурмовиков. В ушах звенело и ныло от этой близости.

Наши шинели и гимнастерки, волосы и кожа пропитались въедливым запахом гари. Он властвовал в домах, витал над городом. Время, казалось, остановилось. Трудно было отличить утро от вечера, день от ночи, потому что днем копоть и дым пожарищ застилали небо, а ночью метались световые столбы прожекторов, пылали здания, целые кварталы объял огонь. По узким улицам и переулкам пробегали с опаской: обрушивались горящие кровли. Я и сам едва спасся, прижавшись к стене, когда рухнули пылающие балки. Одна головешка достала меня, прожгла шинель. В хаосе поднятого на дыбы города почему-то запоминались не картины гигантской баталии, развернувшейся на десятках километров, а отдельные эпизоды, отдельные люди.

Я заскочил в санроту, желая сменить повязку на шее. Бинты почернели, загрязнились: как-никак рана свежая, еще не затянулась. На носилках – солдат. Медсестра заканчивала перевязку и вдруг, вскрикнув, отпрянула. Солдат дернулся и застыл... Я взглянул в его лицо: неправдоподобно спокойное и такое молодое... А во дворе того же дома, где расположилась санрота, саперы пытались откопать людей, засыпанных в подвале. Там осталось человек 200. Жители Кенигсберга, женщины и дети.
Солдаты разгребали руины всю ночь, сбросив шинели, распахнув гимнастерки, от которых шел пар.
– Они нас живыми закапывали, – бурчал коренастый крепыш, взмокший и безмерно усталый, бросая взгляд на майора.
А майор поторапливал:
– Быстрее, ребята, быстрее надо...

На одной из улиц взорвали винный склад. По тротуарам текла пахучая жижа. На несколько минут острый дух вина, хлынувшего из тысячи бутылок, перебил настойчивый запах гари… Блокнот уже не вмещал всего, что хотелось записать. Замирая, следил я за маленькой фигуркой бойца, взобравшегося на крышу кирхи. К макушке он прикрепил большое красное полотнище. Его наверняка видели и свои и враги. Я боялся, что сейчас, когда дело сделано, его снимет вражеский снайпер. Но все обошлось. Гвардеец исчез в проломе крыши, а флаг дрогнул, затрепетал высоко-высоко над городом...

Чего только ни увидели корреспонденты «Боевой тревоги» в тот день! Бойцы 1-й Московской Пролетарской дивизии штурмовали форт Понарт. Вросшие в землю железобетонные бастионы изрыгали артиллерийский, минометный и пулеметный огонь. Лавина огня извергалась из амбразур. Окруженный рвами и земляными валами форт казался неприступным. На подступах к нему каждый сантиметр земли был пристрелян. Бастионы уходили глубоко-глубоко в грунт, кирпичные своды были покрыты многометровыми пластами земли, из которой тянулись в небо широкоствольные деревья.

И все-таки форт сокрушили. На несколько минут все вокруг было ослеплено бешеным огнем артиллерии. К стенам подкатили бочки с толом. Взрывы, видимо, вызвали к жизни склады боеприпасов в казематах форта, и вдруг раздался такой силы грохот, что его услышали в самых отдаленных уголках сотрясаемого пальбой Кенигсберга. Искромсанные деревья, глыбы бетона и камня взлетели вверх. Качнулась земля. Черная туча дыма и осколков как гигантский гриб повисла над обреченным фортом.

Героями штурма по праву назвали капитанов Б. Богацкого и Л. Балыма, старшего сержанта С. Макаренко, рядовых И. Калинина и И. Иванова. Да, в те часы легко было всем своим существом понять привычную фразу «горит земля». Она действительно горела, плавился металл, рушились вековые стены крепостей. Оборона гитлеровцев была мощной. Удар наступающих – десятикратно мощней!

Все мои друзья, мои товарищи по перу – Валентин Доброхвалов, Григорий Глезерман, Александр Лукьянов – москвичи, и они, конечно, не забыли трудные и горькие дни обороны родной столицы, когда против вражеских танков подымались с бутылками с горючей жидкостью, когда экономили снаряды, когда иной раз ополченцы добывали для себя оружие на поле боя под Яхромой или Волоколамском. А теперь, возвращаясь в редакцию из поверженного, затянутого едким дымом, полыхающего огненными язвами пожаров Кенигсберга, мы с трудом пробирались по дорогам, запруженным нашими танками и артиллерией. И даже в небе, казалось, стало тесно – столько краснозвездных самолетов кружило над городом.

В редакцию мы возвратились, обуреваемые жаждой «выписаться». Мы забыли и о скромном формате нашей двухполоски, и о том, что ездили в Кенигсберг все и все хотели пробиться на полосы. Николай Воронцов что-то возбужденно рассказывал о рядовом Александре Виноградове. Ответственный секретарь подполковник Гаврилин смотрел на него отсутствующим взглядом. Я понял, что он его не слушает.
– Прошу двести строк, – добивался Воронцов.
– Десять, понимаете, десять, – внезапно очнулся Гаврилин, – и то не уверен...

Доброхвалов «пробил» корреспонденцию о Суфьянове, у меня в номер пошли стихи, начинавшиеся строками:       «Мы идем на тебя непреклонно,
     Город-крепость, город-склеп.
     Громовою пальбой потрясенный,
     Кенигсберг от огня ослеп».
В тот же вечер я забрался на чердак, чтобы никто не мешал, и с каким-то сладострастным упоением писал публицистическую статью «Ключи от города». Пережитое водило моей рукой. Помню, от сильного нажима крошился и часто ломался грифель карандаша. А я писал и писал. Суть статьи сводилась к следующему. Тогда, в 1758 году, немцы вручили ключи от города победителям. Теперь, в апреле 1945 года, ключи от города мы взяли сами. Их взяли офицер Суфьянов, гвардии сержант Михаил Фролов и тот боец, водрузивший красное полотнище над кирхой, фамилию которого мне не удалось узнать.

Я думал об этом и писал, вспоминая город, утонувший в дыму, и дорогу из Кенигсберга в редакцию, запруженную нашей техникой и колоннами военнопленных. Два или три часа мы пробивались на машине сквозь унылые толпы зеленых шинелей, еще не зная, что завтра число пленных превысит 90 тысяч... Мою статью «Ключи от города» заверстали 9 апреля на первой полосе, а поздно вечером ее вытеснил приказ Верховного Главнокомандующего о взятии Кенигсберга. Немного жаль, что статья не появилась. Но главное свершилось: ключи от города – наши!


Из книги «Победный 45-й. Сборник» сост.: А.М. Бурмасов, А.Е. Данилов, В.Н. Овсянников,
М.: Московский рабочий, 1985, с. 65-74, одноименный рассказ Ю. Чернова.



возврат назад Обновить страницу


события         архив         воспоминания         творческие работы         тесты по ЕГЭ         блог